"Дальнее - близкое" Бажов П.П. (воспоминания о Екатеринбурге)


 (отрывки)
Вся выработка нашего завода отправлялась в город. Его обычно не называли.

Любому из подростков было известно, что до города сорок семь верст, что самое трудное место в дороге - кривой Шеманаев угор, а в городе - «железный круг» и «привокзальная топесь». На «железный круг» и «топесь» была заметная прибавка провозной платы, но каждый из возчиков железа старался «выхватить езду в лавку».
«Лавка», или, как ее официально называли «склад металлов Сысертских заводов», была «с ходу», вблизи Хлебного рынка.

— Удобство — в лавку-то, — хвалились возчики. — Сдача маховая, успевай по весам пропустить. Приказчик за одним глядит: не убавлено ли дорогой. А как его убавишь, коли кровельное да прутовое в пачках, а шинное — в сгибнях. Попробуй отгрызи! Да и всякому лестно другой раз езду в лавку получить. Сторожатся, чтобы оплошки не вышло. Глядишь, сдача-то вприскочку идет. Сдал — и сразу на Хлебный. Распрег лошадь, поставил к хрептюгу, а сам можешь горяченького хлебнуть, коли пятак имеешь: Обжорный рядом.

Совсем по-другому рассказывали о привокзальных складах:
— Хуже места выбрать не нашли. Дальше лавки-то версты на три, и сдача там самая канительная: один принимает, другой проверяет, а третий хабару ждет. В ненастье там чистый конобой. Место, видишь, ровное, стоку воде не налажено, а подвоз большой. В ненастье до того растопчут, что напросто еле ноги вытянешь из грязи. А с возом как? Старику либо женщине, о маленьком не говоря, при таком деле никак не сподручно. Да еще машина свистит. Какая молоденькая лошаденка шарахнется — других всполошит. Знай посматривай, а то и себя и животину загубить недолго, особливо, когда близко «крестовые воза», с долгим железом, придутся. С народом тоже рассорки много. Всяк, понятно, старается захватить для себя и своей артели место поближе. Ну и лаются, а иной раз и до кулаков дойдет. Сдашь железо, так еще сколько времени выбираешься, потому дорога заставлена вновь приехавшими. А ездят с дальних заводов большими артелями, человек по полсотни. Сговорись с ними добром, когда у каждого одно на уме: как бы поскорее к весовщикам пробиться! Сколь ни худая дорога порой случится, а этот железный круг того тошней. Выберешься из него, как из шахты вылезешь.
Вероятно, этот «железный круг» был одной из причин, почему ребята школьного возраста даже в тех семьях, где исключительно занимались возкой железа, почти не бывали в городе. По крайней мере на своей улице я не знал ни одного из ровесников, который бы мог похвалиться, что бывал в городе.
Все мы, конечно, интересовались городом, но слышали больше об одном: лавке и железном круге. Женское население, бывавшее в городе главным образом во время после пасхальных «дешевок», когда спускался залежавшийся товар, обычно жаловалось на давку и недобросовестность продавцов:
— На глазах обмерил! Не то поддернул! Хороший ситчик выбирала, а он с другого, видно, конца отрезал: гнилой оказался.
Редкая хвалилась:
— Вижу, не добиться, наудалую пошла: выхватила у одной тетери, говорю приказчику: «Режь пятнадцать аршин!» А ему что? На аршин-да и ножницами, а та бабенка на меня налетела. Ну, а ей говорю: «Кто зевает, тот воду хлебает».
Мой отец за годы службы в солдатах побывал во многих городах. Он охотно отвечал на вопросы, говорил «при случае», но связно рассказывать не любил и, может быть, не умел.
На вопрос о городе он отвечал:
— На другие города наш не походит. Он вроде самого главного завода. На железе родился, железом опоясался и железом кормится.
Заметив мое недоумение, пояснил:
— Видал, сколько зимой баранины по городской дороге мимо нас провозят, а летом сколько табунов проходит? Обратно каждый, небось, продавец что-нибудь из железа везет. Топоры, пилы, подковы, котлы. И это им — самое нужное. Вот и выходит, что за железом ездили, — попутно свой товар везли. Тоже вон теперь мельниц по Исети много настроили. Думаешь, почему? Не больно у нас хлебная сторона, больше прииски и рудники. Хлеб с других мест привозят, потому как тут железная дорога подошла, а ее ведь за железком провели.
На нашей улице жил дедушка Платон. Он называл себя отставным мастеровым казенных заводов и получал какой-то «пензион». Доживал дедушка Платон свои дни «при внучке», которая вышла замуж за сысертского доменщика Пролубщикова.
Старик смог выдержать тридцать лет военно-каторжной работы на заводе и теперь хвалился:
— Солдатское житье супротив нашего — вроде разгулки. Потому солдат не каждый день кровь проливает, а на заводе чуть что, ложись! Так исполосуют, еле жив останешься.
О городе дедушка Платон говорил:
— Другого такого по всей нашей земле не найдешь. В прочих городах, известно, всегда городничий полагается и другое начальство тоже, а у нас один горный начальник. И никто ему не указ, кроме самого царя да сенату. Губернатор ли там, исправник — ему ни при чем. Что захочет, то и сделает. Такое ему доверие дано. Горный начальник тут всеми поворачивал. Строгость была, не приведи бог. Теперь приснится, так испугаться можно.
Потом я узнал, что действительно в «горном уставе» была специальная статья, гласившая, что горное управление, «кроме высочайшей власти и правительствующего сената ни от кого никаких указов не получает». Горному управлению даже предоставлялось право производства в чины до девятого класса включительно.
В летнюю пору, во второй половине июня старого стиля, городская жизнь отражалась на нашем заводе в виде «трудников» и конских табунов. В это время женский монастырь справлял свой годовой праздник, тогда же проходила конская ярмарка.
«Трудники», чаще всего старики и старухи, проходившие на богомолье, не привлекали ребячьего внимания. Зато прохождение табунов представляло много соблазнительного. Жившие в стороне от Челябинского тракта тогда по целым дням толпились около Зареченского моста, чтоб не пропустить какой-нибудь из проходивших табунов. Взрослое мужское население тоже было неравнодушно к этим табунам, и, кому только можно было отлучиться, все «присматривали из проходящих». Порой кричали:
— Эй, знаком! Продай вон ту гнедую. Во втором ряду, справа четвертая.
Все заранее знали, какой будет ответ:
— Нильзя, друг! Ярманкам гуляй. Город цина давал.
Наиболее заинтересованные пытались урезонить:
— Да что город! Деньги сейчас даю. Сколько просишь-то?
Ответ, однако, оставался неизменным:
— Ярманкам ходи! Город цина давал.
Наседание на табунщиков усиливалось, когда проходил «отборок» — табун иноходцев, и достигало предела при прохождении одномастки. Об этом как-то узнавали заранее, и прилегающие к тракту улицы густо заполнялись зрителями. Стояли часами, боясь пропустить это редкое по красоте зрелище, когда проходило несколько сот лошадей, почти не различимых одна от другой по масти.
Заводские подрядчики, имевшие деньги и большой азарт, начальство, купцы наперебой соблазняли табунщиков разными обещаниями «продать любую». Было забавно и чем-то приятно слышать, что все эти посулы богатых лошадников разбивались тем же:
— Ярманкам гуляй. Город цина давал.
Нас, ребят, больше всего занимало, кто может в городе купить столько лошадей. После ярмарки опять дежурили у моста, чтобы посмотреть, много ли лошадей пройдет обратно. Но картина была обычно такая: гнали «махан» старых, «изробленных» или покалеченных лошадей — с расчетом подкормить в степи и забить на мясо.
Взрослые на вопрос, куда так много лошадей покупают в городе, объясняли:
— Многолюдство же там. Со всех заводов железо туда возят. На одном железном кругу сколь лошадей изводится. На ярмарке эти люди, которые железо возят, вот и покупают лошадку. Где больше свеженькую-то доступишь!
Все эти объяснения казались неудовлетворительными. Каждому из ребят хотелось самому побывать в городе, посмотреть своими глазами. Особенно манила невиданная «чугунка», как тогда даже в учебниках звали железную дорогу.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Когда подъезжали к Уктусу, встречных почти не стало, зато ближе к городу встречный поток принял вид беспрерывной вереницы. Но это уж были не «дорожные», а выехавшие на прогулку. Щегольская запряжка, показные лошади, нарядные пассажиры, кучера в невиданной мною форме — все это казалось необычным, требующим разъяснения. Отец ответил предположительно:
— Гулянье, видно, какое-то в Мещанском бору. Видишь, туда правятся.
У нас в заводе большинство знает друг друга. С детства нас приучали кланяться старшим при встречах. Этот обычай соблюдался и при встречах в лесу, в поле, на дороге. Были разные формы приветствия. Когда, например, встречаешь или обгоняешь за пределами селения, должен сказать: «Мир в дороге». Если люди расположились на отдых или сидят за едой, тоже за пределами завода, надо говорить: «Мир на стану», а если просто разговаривают: «Мир в беседе», и так далее. Весь этот ритуал я знал хорошо и дорогой не забывал снимать свою шапку-катанку и говорить нужные слова. Мне отвечали по-честному, без усмешки. При встрече с непрерывной вереницей горожан снимание шапки стало затруднительным, но я все-таки старался с этим справиться. Однако мне не отвечали, улыбались, а один какой-то, ехавший в блестящей развалюшке, как у нашего заводского барина, с кучером в удивительной форме, закричал:
— Здравствуй, молодец! Поклонись от меня березовому пню да сосновому помелу, а дальше, как придумаешь! — и захохотал.
Обескураженный насмешкой, я обернулся к отцу, а он посмеивался:
— Научил тебя городской, кому кланяться? То-то и есть. Тут, брат, всякому кланяться — шапку скоро сносишь. Да и не стоит, потому — половина жулья. Этот вот может, на гулянье едет, чтоб кого облапошить. А тоже вырядился! Извозчика легкового нанял. Знай наших!
— Какого извозчика?
— А вон видишь, которые в долгих-то кафтанах да в лаковых шляпах. Их сколько угодно по городу. Кому понадобится, тот и нанимает. За гривенник либо за пятиалтынный и больше, по дальности глядя.
— Хоть кто может нанять? И повезет? В этакой развалюшке?
— Да хоть ты поезжай. Им все равно. Тем кормятся.
— Богатые?
— Вроде нашего брата. На хлеб, на соль добывают, а на приварок как случится.
— А кони вон какие, и развалюшки блестят! Дорого ведь стоят?
— Без этого номера не дадут. В извозчики, значит, не пустят. Есть, конечно, и такие, которые не по одной запряжке содержат. Эти, понятно, наживают, от себя работников нанимают. Извозчичьи, выходит, подрядчики. А у работников своего только и видно, что борода да руки.
Выходило вовсе неожиданное. Оказывается, все эти замечательные запряжки — просто извозчики, которых может нанять всякий. И среди них есть совсем бедные люди, на которых все хозяйское. Разберись тут! Во всяком случае интерес к извозчикам потускнел, да и остальной городской люд как-то перестал казаться внушительным.
Приближался город.
С южной стороны он тогда начинался по линии нынешней улицы Фрунзе. Тогда это была еще одинарка, обращенная в сторону просторного выгона с пожелтевшей, пропыленной полянкой.
Вправо от дороги, ближе к реке, виднелись здания, похожие на заводские.
— Посудное заведение тут, — пояснил отец.
Слева к городу вплотную примыкал сосновый бор, такой же, как у нас.
Город удивил своей величиной и обилием церквей. Потом я узнал, что по размерам города число церквей было не особенно велико, но тогда это казалось мне огромным. Заметней всех других зданий с этой стороны был монастырь. Его собор с широким куполом издали походил на большой башкирский малахай, поставленный среди сада.
Над этим куполом поднимался другой, еще более огромный, не с такими ясно очерченными линиями, но все же вполне заметный, — купол мелкой пыли, высоко поднявшейся над всем городом.
Подъезд к городу был удобен. В ряд с трактом, на широкой поляне вилось множество мягких дорожек — выбирай любую! Все эти дорожки сходились к одной улице, и я без труда мог решить вопрос, как лучше ехать. Вечер был ясный, тихий, но чувствовался какой-то «смрадный дух». Иногда он становился заметнее, иногда ослабевал. Мама по этому поводу проговорила:
— И как там люди живут!
— Это еще что! — отозвался отец. — Вот когда по Полевской дороге поедешь, так нанюхаешься. С непривычки человека стошнить может. Мимо боенто да салотопок. А живут! Привыкли. Им нипочем, что кишки на дороге валяются. Воронья, видишь сколько в той стороне кружится, а все из-за неряшества. В других-то местах, говорят, все это подбирают да в дело пускают.
Так вот какой город! Пыли шапка, на подъезде стошнить может, и в людях не разберешься. Думаешь, барин, а вовсе он за гривенник нанял человека, у которого из своего видно только бороду да руки.
Столбов заставы в этой части города не было. Около углового дома на левой стороне улицы длинные коновязи. На крыльце шумливые люди. Сразу видно, кабак. О нем я слыхал еще в своем заводе. Там частенько поминались два пункта: «Селетихин трактир» и «Семеновская ловушка». Обыкновенно это связывалось с семейной бедой: «Раздели у Селетихи», «Обдурили — у Семенова», «Выманили остатнее», «Угнали лошадь» и т. д. На параллельной Уктусской улице, по которой был выезд на Полевскую дорогу, орудовали два таких же предприятия. В Полевском мне случалось слыхать точь-в-точь такие же жалобы, только прославлялись иные имена: харчевня Корякова да «Столярихина ловушка».
Чалко сделал было попытку присоединиться к лошадям, стоявшим у коновязей Селетихина трактира. Мама с отцом перемолвились: «Привычно, знать, место». Вот! Всегда они так! Подсмеиваются над дедушкой, а он вон какой славный. Все ребята мне завидуют. И Чалко тоже хороший. А что бабушка теперь делает? Плачет, поди. Петька говорит: «Я сразу оглядел бы!» Огляди, попробуй! Вон какой большой город! И мысли окончательно повернулись к городу.
Первый квартал ничем не отличался от нашего заводского. Такие же домишки. Один побольше, другой поменьше. Даже почва такая же, как по нашим улицам: тоже синий ребровик выглядывает. Второй квартал оказался каким-то однобоким. На одной стороне такие же маленькие дома, а на другой — огромный пустырь, огороженный редким реечным забором. Через пустырь, как поднесенный, виден монастырь — с каменной оградой, по-осеннему пестрыми деревьями и сосновой рощей. Над купой церквей и зданий господствует собор. Тот самый, что издали показался мне похожим на башкирский малахай. Сходство и теперь оставалось, но другого малахая — из городской пыли — уже было не видно: мы в него въехали.
При спуске с горы заметил один старый, вросший в землю дом с сизыми стеклами, на том месте, где теперь живу свыше тридцати лет. Пренебрежительно оценил:
— Тоже дом! В город поставили! У нас на Пеньковках лучше есть!
Впоследствии узнал, что это была «работная изба» в то еще время, когда эта часть города называлась Заимкой и представляла пригород с салотопными, бойней и мыловаренными заводами. Словом, со всем тем, что теперь отодвинуто на Полевскую дорогу и от чего «человека стошнить может».
После спуска с горы собственно и начался город. Здесь уже была замощена средняя часть дороги. Это одинаково не понравилось ни мне, ни Чалку. Гремит, трясет, ногам твердо. Поэтому мы без всякого сговора выбрали мягкую обочину. Пыли тут было уже много.
Особенно удивил меня целый квартал каменных домов при выходе улицы на Александровский проспект.
Эти каменные дома с невиданными раньше колоннами, с тротуарами из широких плит привели в полный восторг.
Вот это город! Это дома! Кто только живет в них?
Как будто в ответ на этот вопрос из ворот дома с круглыми колоннами вылетел рослый вороной жеребец, запряженный в какую-то необыкновенно легонькую «штучку». Кучер тоже в чудной шапке с пером, в плисовом кафтане без рукавов показался мне просто великаном. Сидел он высоко над лошадью. Сиденье экипажа занимал на удивленье толстый человек с обвислыми щеками. Одет он был, по-моему, гораздо хуже кучера.
— Кто это?
— Откуда мне знать. Может, хозяин этого дома. Может, в гости какой приезжал. Много их, таких-то, жируют тут.
— А почему у кучера рукавов нет?
— Для моды, видно.
При выезде на пересекавшую улицу впечатление нового не ослабело. Справа красивый каменный мост с чугунными перилами между каменных столбов, налево прямая широкая улица — Александровский проспект. Он замощен уже во всю ширину. Это и понятно, так как здесь проходил Сибирский тракт. Движение тут и по вечернему времени было сильное. Стало хлопотливо. Не без моего попустительства Чалко встал в хвост обоза и зашагал не торопясь. Это позволило мне глазеть по сторонам и удивляться.
Отец, не перестававший знакомить меня с городом, указав на мост, проговорил:
— Там вон, за мостом-то, квартал только подняться, и будет Конная площадь, куда лошадей-то приводят.
Мне, разумеется, захотелось сейчас же «хоть одним глазком взглянуть» на эту площадь, но мои родители дружно заговорили, что ехать еще далеко, время к вечеру, заворачиваться на тракту трудно.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . пустырь тянулся по улице с угла до угла и вглубь не меньше половины квартала. На одном из углов было видно полуразрушенное здание, похожее на склад. Через обветшалый забор, местами совсем свалившийся, видны были два небольших озерка. По одной стороне забора ряд старых берез, ближе к озеру плотная группа деревьев более молодого возраста, но садом все-таки это место назвать не приходилось, так как деревья занимали очень небольшую площадь. На вопрос, что это, отец ответил:
— Видишь, пустоплесье какое-то. Они тут любят такие штуки делать. Захватят место, да и ждут, пока земля подорожает. Тогда продают. Ловкачи ведь! А ты все-таки пошевеливай, пошевеливай! Потом про этот пустырь узнаешь.
Так и вышло. Года через полтора мне пришлось хорошо ознакомиться с этим Верходановским садом, получить не один выговор за плавание на самодельных плотиках по озеркам в весеннюю пору, на них же покататься зимой на коньках, перелазить по старым березам и особенно по молодым липкам. Но это было потом, а пока приходилось подхлестывать Чалка, который все равнодушней и равнодушней становился к поездке. Находил, что давно пора отдохнуть.

С Александровского проспекта повернули на Уктусскую улицу. Она в этой части тоже была замощена, но обочины здесь оставались широкие и вовсе пыльные. Продолжали удивлять пустыри. В квартале справа и слева были заняты домами лишь углы, а вся середина, огороженная тесовым забором в каменных столбах, была под огородами, где росла только капуста. Таких огромных огородов мне еще не случалось видеть. . . . . . . . . . . . .
На следующем углу стояло заметное каменное здание в три этажа.
— Вроде скворечника, — определил отец.
Действительно, дом был какой-то необычайный. Как видно, здесь сказывалось несоответствие между высотой и площадью пола. Чтобы представить себе это здание, надо иметь в виду, что в среднем этаже было только четыре классных комнаты, каждая не более как на сорок человек. Узкие окна усиливали эту общую неслаженность здания. На одном из углов надпись: «Екатеринбургское духовное училище». То самое место, куда я ехал учиться.
На противоположной стороне улицы тоже каменное белое здание, более прочно стоявшее на земле, в два этажа, с мезонином, имело надпись: «Екатеринбургское городское училище».
Все это было мне интересно, но стал занимать другой вопрос. Видел монастырь, проезжал мимо архиерейского сада, видел квартал богатых домов, пустыри, монастырские капустники, два училища, а где железо, железный круг, чугунка, гостиный двор, магазины?
Оказалось, к этому лишь подъезжали: мостовая кончилась. Дорога вышла на Хлебный рынок. Там стояли ряды деревянных лавок, где торговали зерном и мучными товарами, тут же раскинуты палатки с продажей яблок. Против Хлебной площади Уктусская улица шла одинаркой, по которой виднелось много вывесок. Одной из первых оказалась та самая лавка, о которой много говорили в нашем заводе. Это был небольшой каменный склад, над которым значилось: «Продажа металлов Сысертских заводов гг. Соломирского и наследников Турчанинова». На дверях более крупно, с расчетом, видимо, на другого читателя: «Железо кровельное, шабальное, шинное, подковное и поделочные обрезки». Через несколько домов такой же склад Кыштымско-Каслинских заводов, с тем же порядком надписей. Сверху подробно название округа с перечнем владельцев, а на дверях: «Сковородки, вьюшки, заслонки, печные дверки». Еще дальше вывеска Сергинско-Уфалейских. Сверху титул, снизу: «Проволока, гвозди».
В этом же квартале еще несколько лавок, где торговали изделиями из железа. Неожиданным показался угловой многооконный дом. На крыше с одной улицы на железных листах было написано выпуклыми, позолоченными буквами: «Продажа соли», а с другой улицы такими же буквами: «Графа Строганова». Такую замечательную вывеску я видел впервые, и она запомнилась навсегда. И теперь, проходя мимо этого домишка, невольно вспоминаешь о ней и удивляешься жалким масштабам прошлого.
Дальше шли мучные ряды. Еще дальше гостиный двор, который назывался «новым», а на углу Уктусской и Главного проспекта старый гостиный двор. Тяжелое сооружение, с навесом на неуклюжих каменных столбах. Торговли уже не было, и оба здания гостиных дворов казались угрюмыми.

Здесь с Уктусской улицы повернули на Главный проспект — лучшую часть города. Окрашенная в голубой цвет церковь, обнесенная довольно тесной оградой с чахлыми деревьями, не привлекла внимания. Церковь как церковь. Не лучше наших заводских. Но вот дом с лепными украшениями — это да! Ничего похожего не видывал. И вывески тут какие-то необыкновенные: «Жорж Блок», «Барон де Суконтен», «Швартэ», а сверху какой-то неведомый «Нотариус».
Сама по себе эта главная улица была непохожа на остальные. Посередине обсаженная деревьями дорожка для пешеходов.
В начале каждого квартала, у прохода на эту дорожку, с той и с другой стороны небольшие лавочки, около которых толпится народ. Пьют «кислые щи», «баварский квас», ребята отходят с разноцветными трубочками, в которых, как я вскоре узнал, продавался мак с сахаром. Маковушка стоила от одной до трех копеек. Около лавочек прохаживался или стоял городовой. Эти постовые набирались из внешне видных людей, и все четверо, которых я видел в тот день, показались огромными и страшными. На этой же части пути увидел вывеску: «Продажа металлов… графини Стенбокк-Фермор». Мудреную фамилию запомнил со всей цепкостью ребячьей памяти. О графах и графинях мне случалось читать немало интересных книг. Там графы совершали самые удивительные подвиги, а графини с необыкновенными волосами, лицами, глазами страдали, пока графы окончательно не освобождали их. Здесь, оказывается, граф торгует солью, графиня — железом. Соляной граф, да еще с такой фамилией, как Строганов, укладывался в голове, а графиня — никак. Казалось, что она не сумеет торговать ни подковным железом, ни даже обрезками. Отец был этого же мнения.
— Смотри-ка ты, наши все-таки умнее! На бойком месте торгуют, а эта графиня придумала под самым своим заводом лавку поставить. Кто у ней тут купит?
На выезде из города подивился столбам заставы с орлами наверху. Посмотрел на уходившие вдаль аллеи берез по обеим сторонам Московского тракта и направил Чалка по дороге в Верх-Исетск. Здесь было совсем родное, заводское. Дорога была такой же, как у нас на Вершинки: сделана подрудком и горным песком, дававшими красноватую пыль. Необычным казались лишь пешеходные дорожки справа и слева, тоже обсаженные березами. На середине этой дороги Верх-Исетский госпиталь, белое каменное здание, показавшееся мне тогда очень красивым. Ипподром, который впоследствии доставил мне немало неприятностей, тогда не заметил. Подумал, что это опять какой-то большой пустырь, только обнесенный хорошим забором.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
От училища мы пошли на Щепную площадь, чтоб купить там сундучок. Здесь тогда были лабазы с просторными навесами, под которыми выставлялся такой товар, как телеги, кошевки, санки и горки сундуков. Помню, меня удивило, когда увидел в щепном товаре также зеркала и обои. В одном месте ожесточенно рядились около ямской телеги. У других лабазов народу было не видно. Только ходила группа женщин, «присматривавших горку для невесты».
Мы не задержались на Щепной: цена на маленькие сундучки была определенной, рядиться не приходилось. Купили окованный в полоску зеленый сундучок и двинулись дальше. Шли на этот раз по прямой — к толкучке на Коковинской улице. Там тоже были ряды лавчонок с небольшими навесами, где болталось разноцветное тряпье: пояски, ленточки, платочки. Здесь выбрали мне картузик: моя шляпа-катанка не подходила для города. А жаль! Хорошая шапочка была. Если ее развернуть до конца, так до плеч закрыться можно. И воду черпать ею можно. Но против покупки картузика не возражал. Еще бы! Было приятно, что продавец говорил мне, примеряя фуражки: «Молодой человек».
Народу на этой площади было гораздо больше, особенно там, где продавали вещи с рук. Площадь эта была маленькая по сравнению со Щепной, которая показалась мне огромной. Дороги, выходившие на эту площадь с трех улиц, сходились в одну «лаженую» около лабазов. Конное движение здесь было сильное, так как тут «спрямлялся» Сибирский тракт. Этим, вероятно, и объяснялось, что именно здесь «на ходу» открыли торговлю колесами, оглоблями, телегами, а потом она захватила и домашние вещи. Этим же, вероятно, объяснялось, что на улицах, между нынешними улицами Малышева и Куйбышева, сплошь помещались постоялые дворы. На этих же участках города содержалась ямская гоньба. Самыми заметными из этой ямской группы были двое Субботиных. Были ли они родственниками, или просто однофамильцами — не знаю, но отчетливо помню, что «сведущие», из таких, которые ныне любят показать свои познания в марках проходящих машин, тогда определяли: «Егора Субботина запряжка», «Степана Субботина кони», «На вольном каком-то пробирается».
Участки улиц с постоялыми дворами и ямской гоньбой к концу зимы покрывались таким толстым слоем навоза, с которым мог соперничать разве Хлебный рынок. В весеннее и осеннее ненастье здесь трудно было пройти пешеходу. Хотя Щепная площадь имела явно выраженный скат с запада на восток, она была не проканавлена и местами тоже трудно проходима. На том месте, где теперь приходится северо-западный угол стадиона, бил ключик, а рядом с ним «зыбун», на котором ребята не без удовольствия качались. Иногда зыбун даже оказывался яблоком раздора между отдельными ватагами, хотя оснований для битв и не было: зыбуна на всех хватало.
Проходя первый раз по Щепной площади, я, разумеется, ничего этого не знал и удивлялся жалкому виду Волчьего порядка, который со своими покосившимися домами приходился на заболоченной низине площади.
— Тоже город называется. Дома-то вон как исковеркало!
Отец по этому поводу заметил:
— По-всякому и в городе живут; не думай, что все на рысаках ездят.
Из зданий, выходивших на Щепную площадь, заметил тогда лишь Нуровский приют, двухэтажное каменное здание на том месте, где ныне выстроено здание геологического музея. При доме, как водилось для учреждений такого порядка, была домовая церковушка. Было бы где призреваемым помолиться за «благодетеля».
Мне потом случалось много раз проходить мимо приюта приблизительно в одни и те же часы, и я неизменно слышал одну и ту же песенку:
Клубок катится,
нитка тянется…
Клубок дале, дале,
нитка доле, доле…


Через окно было видно: в большой комнате сидит человек сорок девочек в платьишках серо-грязного цвета, ковыряются над большими полосами белой материи и без конца тянут свою тоскливую песенку. Это запомнилось на всю жизнь, как самое унылое. И хотя я тогда был еще в поре мальчишеского презрения к девчонкам, этих нуровских приюток мне было жаль.
После толкучки наши пути разошлись. Отцу надо было разыскать «Евплычевых ребят», которые жили на Амуре, через дом от пивной Филитц. Адрес, конечно, не совсем точный, но найти все же можно. Меня удивляло, почему «Евплычевы ребята» живут в таком «худом месте», о котором в заводе говорилось всегда в связи с жульничеством и пьянством: «Обчистили на Амуре», «Пропился на Амуре», «Зачислился в золотую роту на Амуре» и прочее в этом роде.
На мой вопрос, почему Евплычевы живут на Амуре, отец скупо ответил:
— Не то что на Амур, а и в тюрьму люди попадают, да чести не теряют.
Маме хотелось повидать свою «сведенную» сестру, которая была замужем в городе. Мне было известно, что ее муж «сам печатает книги и газеты». Понятно, что такой печатник, в моих глазах был много интереснее Евплычевых, и мы с мамой, подхватив сундучок, отправились на Усольцевскую. Адрес был здесь более точный: от Главного, если итти к Верх-Исетску, четвертый дом на правой стороне. На деле и тут оказалась трудность. Путали пустыри, которыми начинался этот участок улицы: считать или не считать их. Я настаивал считать, но тогда четвертый дом приходился графский. Так и написано было: «Дом графа Ивана Андреевича Толстого». Опять граф! Сколько же их в городе! Этот, впрочем, оказался «вроде при своем деле» — председатель Дворянской опеки.
Хотя звание человека, который сам печатает книги, в моем мнении стояло высоко, все же я не мог допустить мысли, что он живет в графском доме. Следующий дом оказался принадлежавшим наследникам какой-то мещанской вдовы. Во дворе было два флигеля: один двухэтажный, другой хуже нашей бани, как я определил для себя. В нем-то и жили те, кого мы искали. Мне это показалось мало похожим на правду. Еще непонятнее была та кричащая бедность, которую мы увидели внутри хибарки. Изможденная, с лихорадочным блеском в глазах женщина сидела у стола и коротким сапожным ножом резала разноцветную бумагу. На полу двое малышей играли обрезками бумаги, а третий, совсем еще маленький, спал в зыбке. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 
 Знакомство с городом ближе всего было начинать со двора, где пришлось поселиться. Сразу стало видно, что тут не по-нашему живут. У нас обычно двор и семья были одно и то же. Жильцы, то есть кровно не связанные с семьей, были большой редкостью. Кроме того, для меня было привычно, что «всякий житель с какого-нибудь боку к заводу привязан». Тут выходило совсем по-другому. Из шести жильцов нашего дома только один Никита Савельич был связан с заводом, и то не так, как у нас. Он был уездным ветеринаром юго восточной части. Для дела было бы удобнее жить в городе, но положение уездного требовало жить в уезде. Никита Савельич и выбрал для своего жительства Верх-Исетский завод. Выходило несколько лишних верст пути, но форма была соблюдена.
Из других жильцов двора мне понятен казался лишь беззубый, с выскобленными скулами, но не старый еще человек. Таких я знал среди рабочих спичечной фабрики вблизи Сысерти. Этот работал на спичечной Ворожцова. Каждый праздник, как я потом увидел, он напивался и невнятно шамкал жене:
— Счастье нам, Настюха, что ребята умирают. Куда бы с ними?
Настюха, крупная женщина, «ходившая по стиркам», уговаривала:
— Молчи-ко ты, молчи. Грех такое говорить, — и уводила мужа в малуху под навесом.
Во флигеле окнами на улицу жили «какие-то вроде бар», по фамилии Волокитины. Мой первый руководитель по городской жизни — Парасковьюшка объяснила их положение не очень вразумительно:
— Заведенье у ней в городу-то. Шляпное. Как-то по другому она там прозывается. А сам, конечно, при ней за хозяина состоит.
Потом мне удалось увидеть, что изменение фамилии было забавное: «Мадам Хан-Волокитина»; не лучше, чем «Портной Дон-Скутский», имевший свою мастерскую напротив.
Неясным казалось и положение владельцев дома, занимавших нижний этаж. Парасковьюшка об них говорила:
— Известно, хозяева. За порядком глядят. Чтоб скандалу какого промеж жильцов не случилось. Какое еще им дело!
Ближе, знакомее казался чиновник горного ведомства. Ходил он «по благородному»: «с выбритой чушкой» и «при кукарде», но в такой поношенной одежонке, что сразу напомнил привычных глазу мелких конторских служащих, каких у нас обычно звали «присударями». Жил этот старик в «зауголышке», выходившем одним окном под навес, другим — в огород. Звали его Полиевкт Егорыч, а Парасковьюшка, скорей сожалительно, чем укорительно звала старика «блажным Полуехтишком».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Такой пестрый состав жильцов и несвязанность их с заводом не были каким-то исключением. Конечно, в Верх-Исетске того времени можно было найти немало таких, кто еще жил по-заводски — одной семьей в доме, но гораздо чаще были квартиры со многими жильцами. Причем не только по главным улицам, но и по дальним — Ключевским и заречным Опалихам. Как видно, сказывалась жилищная теснота города. Она гнала людей в поисках более дешевой квартиры и особенно дров, с которыми в Верх-Исетске было значительно легче. Там можно было купить из запасов местных жителей, а перевозка этих же дров в город преследовалась.
Только у жильцов флигеля в семье был мальчик, близкий мне по возрасту, — Ваня Волокитин. Он учился в третьем классе гимназии. По утрам мы вместе отправлялись на уроки, и он тоже оказался одним из руководителей первых шагов моей городской жизни. Мальчик был не по годам высокий, но какой-то необыкновенно тощий, — того и гляди переломится. Ко мне он, как и полагается для этого возраста, относился покровительственно, не забывая на каждом шагу подчеркнуть, что городские во всяком деле ловчее заводских. Непрочь был кой-что и преувеличить. Помню, на мое удивление по поводу графов и графинь он отозвался:
— Тут не то, что графов да баронов, а и князей живет сколько хочешь.
При всем моем уважении к его познаниям в городской жизни я все же высказал недоверие. На следующий же день Ваня завел меня во двор дома на углу Главного проспекта и Московской. На наружной доске значилось, что дом принадлежит «купеческому брату», а на парадном была медная доска с именем князя Гагарина. На мое недоумение «князь, а в чужом доме живет» Ваня объяснил:
— Разные князья бывают. Один вон в Верх-Исетской конторе служит.
Через несколько дней показал на улице на прохожего:
— Вон князь Солнцев, который в конторе служит.
Поверил этому только после того, как получил подтверждение от Никиты Савельича:
— Есть какой-то захудалый князек, а фамилия ему Солнцев.
На этом мой интерес к титулованным жителям города прекратился.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . .  ежедневно в моем распоряжении было по три часа для прогулки по городу, и мне это долго не надоедало. Интересовало буквально все, начиная с вывесок на домах. Вместо привычных для меня пожарных знаков: ведра, багор, кадь, топор — здесь на воротах каждого дома была подробная и всегда четкая надпись о принадлежности. Чаще всего в этих надписях упоминались мещане, разные советники и купцы. Иногда какие-то потомственные граждане, купеческие братья, даже купеческие племянники. Ближе к окраинам и по «забегаловкам» на воротных вывесках чаще упоминались отставные мастеровые, «мастерские вдовы», унтершихмейстеры, солдатские дети, даже какой-то урочник. Если к этому добавить, что на досках довольно часто отмечались географические детали: тобольского купца, елабужского мещанина и так далее, — то станет понятно, что такая пестрота немало удивляла меня, привыкшего думать, что все служащие и рабочие завода одинаково считаются крестьянами Сысертской волости и завода.
В первый же день после уроков я сбегал на Конную площадь, но она в эти часы была пустынна. На пространстве свыше двадцати десятин оказалась лишь маленькая группа людей у возовых весов, где торговали сеном. Около выходивших на эту площадь воинских казарм тоже народу не было: ученье уже кончилось. Хлебный рынок с его постоянной сутолокой и шумными обжорными рядами был куда интереснее, но здесь задерживаться было небезопасно. Училищное начальство не разделяло мнения о «свободном воспитании» и в первый же день учебы усиленно внушало приходящим, что «бесцельное шатание по городу, а особенно по Толкучему и Хлебному рынкам, будет строго наказываться». Была и другая опасность: на Хлебном легче всего было сбежаться с «городчиками», с которыми «духовники» находились в состоянии постоянной войны.
Это, впрочем, не особенно огорчало, так как оставалось еще много не менее занятного. Надо было постоять у часового магазина, где в одном окне видна была качающаяся на маленьких качелях девочка, а в другом китаец, отсчитывавший секунды покачиванием головы. Привлекал шум Главной торговой площади, особенно ряды палаток с фруктами, которых до того почти не видел. Занимательным казался старый гостиный двор скорей своей угрюмостью и старомодностью. Новый гостиный (сохранившийся до наших дней) был много веселее, и торговля здесь шла бойко.
Самым интересным считал витрины меховых магазинов, где были выставлены чучела зверей. Кроме родного топтыгина, волков, лисиц, барсуков, здесь можно было видеть и «читанных» зверей: льва, тигра, пантеру, ягуара. Понятно, что мимо таких окон нельзя было пройти без получасовой остановки. Надо было все заметить, чтоб потом рассказать своим заводским товарищам во всех подробностях.
Сильно интересовала также толкучка внутри квадрата, образуемого старым гостиным двором, собственно не самая толкучка, а стоявшее в центре квадрата небольшое здание вроде часовенки, с необыкновенно толстыми каменными стенами и тяжелыми ставнями. Здесь торговали золотом и драгоценностями. Так по крайней мере объявлялось на вывеске. В действительности это были, вероятно, «новое золото» и «стеклянные драгоценности», но тогда воспринималось всерьез. Ребята относились к этой лавочке с особым почтением, нередко обсуждая — вопрос, «могут ли воры добыться при таких толстых ставнях и стенах». Воры, видимо, не соблазнялись драгоценностями толкучки и много теряли в глазах ребят. Зато сильно вырастал авторитет железных ставней и толстых стен, к которым ребячья фантазия добавляла внутреннюю прокладку из «толстенных чугунных плит» и даже подземные ходы и склады.
Посмотреть «чугунку» и «железный круг» оказалось не просто: мешало расстояние. Первый опыт не удался. Как будто пробыл у вокзала недолго, успел увидеть лишь один проходивший товарный поезд, несмело заглянул в здание вокзала, подивился буфету, около которого толпились люди, никуда, видимо, не ехавшие, — и уже стало близко к вечеру. Прямой дороги в Верх-Исетск не знал. Пошел, как всегда, «на голубую церковь» и заметно опоздал.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .  . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 
Ехали не через плотину, а вдоль Северной улицы, по Кривцовскому мосту. Пустыри в этой части города были особенно заметны и не переставали меня интересовать. Жалуются, что квартиры дороги, а незастроенных мест много. Даже знал, кому принадлежат отдельные пустыри. Знал, что первый пустырь по Главному проспекту числился за гражданским инженером Козловым, Покровский проспект (ныне Малышева) начинался пустырем Скавронских. На мой вопрос об обилии пустырей и площадей Никита Савельич сказал:
— Городские наши заправилы эти пустыри любят и другим потакают. За пустыри, видишь, налог берут копейками, а земля в нашем городе дорожает сотнями рублей в год. Ловкачи и греют руки. Спроси-ка вон у того гражданского инженера, сколько он просит за место, так он заворотит несколько тысяч, а сам за все годы, наверно, и сотни рублей налогу не заплатил. У городских-то заправил у каждого свой земельный запасец есть, они и помалкивают либо прикидываются, что не понимают того, что малому ребенку видно. А площади, они, брат, — другое. Городу площади нужны, особенно Конная. У нас никто этого не подсчитал, а только большое дело для города эта площадь сделала. Чуть не всю степь приучила свои табуны сюда сгонять. В наш город, если присмотреться, со всех заводов за лошадьми собираются. И ведь каждый что-нибудь с собой на продажу привезет. Степняки от нас тоже не пустыми уезжают. Заметь, в дороге они ничего не продают и не покупают, а все здесь в железном городе. Глядишь, от этой ярмарки городу немало остается. Одних подков сколько расходится. Недаром у нас Кузнечная улица есть. Почему так много кузнецов? Подкову на продажу делают из заводского браку. По другим заводам многие этим промышляют, а продают тоже здесь.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .  .. .  .. .  . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 
На вокзале на этот раз мог посмотреть все: от прихода до отхода пассажирского поезда. Поглазел на бородатого железнодорожного жандарма, перечитал все объявления на стенах и даже выпил стакан «вокзального» чаю. Запомнились большие листы объявлений с подробным перечислением оставленных вещей. О каждой рассказывалось, что за вещь и где оставлена:
«Перчатки лайковые, поношенные — в вагоне 1-го класса».
«Галоши старые, худые и тут же голицы, не ношеные — в вагоне третьего класса».
«Платок пуховый, ношеный — в вагоне второго класса».
«Кадь на десять ведер — у багажной кассы».
Такие объявления, да еще с печатанием их в газете, конечно, говорили о том, что движение пассажирское тогда было очень слабое. За сутки проходило лишь два пассажирских поезда: в час дня уходил на Пермь, в три часа — на Тюмень. Составы были невелики, но места любого класса имелись с избытком. Некоторое подобие очередей перед отходом поезда было лишь у кассы третьего класса.
Вскоре удалось повидать «железный круг», и тоже с Никитой Савельичем. При удивительно сухой осени того года никакой «топеси» там не оказалось, но дикий «конобой» был налицо. Сопровождался он обильной матерщиной и частым рукоприкладством. Трудность сдачи усиливалась тем, что одни сорта железа принимались «на вагон», другие — «на склад». Это не было заранее известно сдатчикам и создавало дополнительную трудность. Вполне понятно, почему «железный круг» считался «самым худым местом».
В следующее после поездки на вокзал воскресенье мне удалось побывать за городом.
Отправились с Полиевкт Егорычем через Никольский мост и потом повернули вправо по последней Опалихе. С этих мест мне не приходилось видеть город, и картина была новой, интересной. Отсюда особенно заметной казалась широкая полоса разрыва между городом и Верх-Исетском.
— Вот она, богова землица, — кивнул старик в сторону этой по-осеннему пожелтевшей полосы. — Десятин, поди, полтыщи впусте лежит, хозяина ждет. А пока только арестантам да покойникам помещенье. Ну, лошадкам пробежка да больных малость пускают.
Здесь, действительно, тогда было лишь четыре сооружения: обнесенный тесовым забором круг ипподрома, белое здание госпиталя, который содержался уездным земством и верх-исетским заводоуправлением, поэтому и помещался между городом и заводом, дальше виднелись тюрьма и кладбищенская церковь с обширной каменной оградой.
Красивым пятном осенних красок выделялась генеральская дача. Основинские прудки и Вознесенская гора с большими садами на спусках около харитоновского и турчаниновского домов. На фоне других домов внушительным и заметным казалось здание городской больницы. Но больше всего меня опять занимал вокзал и железнодорожные здания. Полиевкт Егорыч и сам непрочь был тут постоять.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 
На лесных полянках попадались кольца поздних рыжиков, по вырубкам, около пней, было много опят, но Полиевкт Егорыч не особенно увлекался сбором и все шагал дальше в одном направлении. Так выбрались мы к небольшому круглому лесному озерку, с одной стороны которого был заметен исток речки.
— Думаешь, озеро это?
— А как?
— Озером считают. Шувакиш называется. А на деле тут запруда была. На этом самом месте, на котором сидим. Не веришь? А гляди, по уклону-то куда ложок пошел? В эту сторону? И дальше такой же уклон. Верно? А вот взлобочек откуда выбежал? Вот то-то! В документе не зря обозначено: «Плотина вдоль пятнадцать сажен, поперек — шесть сажен». Тут завод стоял. Понимаешь, завод! Конечно, не на нынешнюю стать. А все-таки четыре больших молота считалось. Горны тоже. Железо тогда, известно, по-сыродутному добывали, сразу же из руды. Стоянка тоже была. Избы, амбары и все, что при таком деле полагается.
Заметив явное недоверие с моей стороны, Полиевкт Егорыч наставительно проговорил:
— А ты не сомневайся, Сысертский. Давнее дело. Близко двухсот лет с той поры прошло. Нашего города и в помине не было, и других заводов по нашим местам не значилось. Лесу за столько годов много нарастет, а вода — дай ей волю, — что хочешь замоет. То и кажется, что никто здесь не живал, а по документу на другое выходит. Были тут люди, да еще какие люди!
Первый заводчик назывался Ларион Игнатьев. Он из небогатых, видать. Руду нашел, а обзаводиться стал на чужие деньги — московского купца Болотова. Потом этот купец прижал Лариона. Завод на себя перевел, а этого перводобытчика с женой и ребятами за долг «взажив взял». Закрепостил, значить. Потом этого первого заводчика убил неведомо кто, а его баба за арамильского заводчика вышла, и завод, хоть он числился за московским купцом, передала арамильским же: Чебыкину да Чусовитину. Эти года два поработали. На них башкиры набег сделали. Чуть не всех перебили, а лошадей и скот к себе угнали Начисто разорили, а все-таки нашелся охотник нижегородец какой-то Масляница. Этого опять беглые укокошили. Тогда вот только этот Шувакинский завод в казенные книги и попал. По приказу сибирского губернатора, этот выморочный завод был продан тулякамрудоплавилыцикам Мигналеву да Ермолову за пятьдесят один рубль. Только, видно, у этих рудоплавилыциков поднять завод силы нехватило. Так дело и заглохло.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Занятия в училище кончались, как я уже говорил, без, четверти два, но я все еще не переставал удивляться «чудесам города», застаивался подолгу около разных магазинов. Тогда меня еще сильно занимал «фруктовый базар».
Те несколько палаток, в которых торговали яблоками теперь развернулись в целый ряд на Хлебном рынке — ближе к Сибирскому проспекту (ныне улица Куйбышева). Из наклонно поставленных коробьев видны были яблоки разных сортов, на полках вдоль стенок палатки рядами разложены дыни, за прилавком, под рукой у торговца, — в пробковой прокладке виноград. Тут же в корзинах вишни, сливы. Отдельными соблазнительными грудами лежали арбузы разной величины и окраски. От всего этого приятно пахло.
Соблазн увеличивался еще тем, что продавцы, преимущественно казанские татары, как я узнал потом, раскладывали на прилавках «пробу» — куски разрезанного арбуза, дыни, груши — и усердно нахваливали свой товар:
— Арбуз астраханский! Чисты сахар! Дыня дубовка! Лучше быть нельзя! Купишь — спасиба гаваришь. Вот пробуй! Две копейки кусок!
Мне, никогда не видавшему раньше такого обилия фруктов, большая часть которых и вообще была мне неизвестна, все это казалось интересным, но меня удивляло, что взрослые равнодушно проходили мимо и на зазывы продавцов иногда сумрачно отвечали:
— Не от смерти отъедаться твоими дынями! Копеек-то нет, чтобы их за глоток выбрасывать!
Некоторое оживление было лишь около арбузов. Они продавались поштучно, и цена объявлялась на-глазок. Эту произвольность расценки продавец объяснял просто: не тот сорт.
«Фруктовые базары» открыли мне еще один уголок городской жизни.
Проходя по нынешней улице «8-го марта», я и раньше замечал, что из-за «коричневой церкви» несли «разную огородину». Теперь здесь стало многолюдно. За церковью до моста с поворотом к богадельне раскинулась торговля овощами из мелких палаток и «с телег».
В условиях своего завода я привык, что у каждого свой огород, свои овощи. Не было у редких — у квартирантов, которые не имели огородов. Обилие людей, покупавших на «зеленом базаре» картошку, капусту и другие овощи, удивляло меня: «Как много в городе квартирантов, и все они, судя по одежде, не из бедных!»
Иная барыня покупала капусту целой телегой. Куда ей столько? Другой барыне поставили мешок картошки в извозчичью пролетку-развалюшку, а на откинутый верх набросали капусты. Разве можно в такой лаковой штуке возить картошку? Придумала тоже!
Все эти наблюдения над удивительной жизнью города занимали ежедневно часа два, и в Верх-Исетск я обычно приходил в пятом часу. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . я прекратил шатания по городу. Стал ходить теперь в училище и обратно «степью» и «через Амур».
«Амуром» тогда назывался участок южнее нынешней водонапорной башни. Здесь в маленьких домишках по линии Московской улицы были «беспатентные харчевни» и «необъявленные пристанища», как утверждала полиция. На вопрос, почему это место называлось «Амуром», дедушка Миши Гаврило Фадеич объяснил:
— Бывает, что нужда загонит человека на дальнюю реку Амур, и редко кто домой воротится. Этих тоже нужда загнала в такое место, с которого обратную дорогу не скоро найдешь. Вот и вышел «Амур», только без воды.
Впоследствии я слыхал другое объяснение этого названия — от амурных будто бы похождений в этом конце города — но это, на мой взгляд, неверно. Притоны, вероятно, и тут были, но чаще там просто окраинная беднота за копейки пускала на ночлег, а иногда и кормила людей, пришедших в город в поисках работы, или тех, кто не успел «укорениться» настолько, чтобы снять себе комнату в более спокойном месте.
«Амур» считался опасным местом. Внешне он таким и казался. Здесь, ближе к «степи», толкалось немало «потерянного народу», который на угрозы тюрьмой отвечал:
— По соседству живем, нам не страшно.
Для десятилетнего мальчугана с книжками проход здесь все-таки был вполне безопасен. От мальчишек можно было встать под защиту любого «дяденьки, который так рыкнет, что отскочишь». Гораздо опаснее было пересекать по диагонали «богову землю» — «степь», разделявшую город и ВерхИсетский завод. Тут могли «наподдавать» мальчуганы других школ. Приходилось применять военную хитрость — прятать книжки. Я так и делал. Выйдя на линию Московской улицы, забивал книги на спину за пояс, а в платок, в котором носил хлеб «на перекуску», как говорила Парасковьюшка, набирал камней и шел дальше, беспечно помахивая узелком. Убивались два зайца: и школьной видимости не было и дополнительный запас метательного материала имелся под рукой. Маскировке мешала пухлая хрестоматия, по которой обычно «задавали на дом» выучить наизусть какое-нибудь стихотворение. Чтоб избавиться от лишнего груза, я стал заучивать заданное в последнюю перемену, а книжку оставлял у сиделки училищной больнички. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мне теперь нравилось постоять, когда дойдешь до середины огромной верх-исетской поляны между городом и заводом. Лишь в одном месте, вблизи от замка, как тогда называли тюрьму, виднелись пни. Оказывается, была попытка развести здесь простенький сад из тополей, но их срубили для безопасности. Московская неправильно называлась улицей, так как состояла из одного ряда домов окнами в сторону Верх-Исетска. Такой же одинаркой, только окнами к городу, кончался и Верх-Исетский завод примерно в половине квартала от бывшей Нагорной церкви.
На середине этой пустынной поляны как-то отчетливее видно было движение по Сибирскому тракту, которое от тюрьмы разветвлялось. Один поток, преимущественно тройки и пары с колокольцами, шел к столбам заставы и дальше по главному проспекту, где было несколько ямских станций. Другой, более мощный, грузовой поток направлялся к нынешней улице Малышева, чтоб от нее пересечь город и через Щепную площадь выйти на улицу Декабристов.
Тем же порядком шло встречное движение: с улицы Малышева — грузовое, а от столбов заставы ехал «звонкий пассажир» — с колокольцами. Нынешняя улица Куйбышева называлась Сибирским проспектом. Но никакого движения на Сибирь здесь не было, да и не могло быть, так как на этой улице не было моста через Исеть.
Любимым местом моего нового пути было взгорье против первой Ключевской улицы. Отсюда открывался такой вид на город, что я просто не мог здесь не остановиться. Другой, еще более захватывающий вид на заводской пруд открывался уже в самом Верх-Исетске, около Нагорной церкви. Мы с Мишей не раз прибегали сюда полюбоваться на широкую панораму пруда, а потом, дождавшись потемок, подолгу смотрели на городские огни.
Раз нам удалось побывать на колокольне Нагорной церкви, что оказалось не совсем просто. Этой колокольней пользовались не только для церковного звона, но и как пожарной вышкой. От завода там посменно «стояли» двое. В шесть часов утра и в шесть часов вечера церковный каморник Назарыч впускал одного и выпускал другого в притвор, откуда лестница вела на колокольню. Один из таких заводских сторожей «был в родстве» с Еремеевыми. Миша и стал его просить:
— Дяденька Кузьма, возьми нас с собой на колокольню!
«Дяденька Кузьма» был не из приветливых людей. У него правая рука была вдвое короче левой и не сгибалась в локте. Его за это звали «безлокотником». Природный недостаток мешал ему работать обычным образом, и он смолоду «околачивался на стариковском деле». Вероятно, этот недостаток и сделал человека угрюмым, неразговорчивым. На просьбу Миши он пробурчал:
— Придумал! Не пасха, чтобы всякого на колокольню пускать!
На повторные просьбы ответил:
— Назарыч не пустит.
Кончилось все-таки согласием с оговоркой:
— Чтоб в первый и последний раз!
К шести часам мы с безлокотным дяденькой подошли к церкви. После заводского гудка каморник Назарыч открыл дверь и, увидев, что мы тоже входим, спросил:
— А эти угланята куда?
— Поглядеть охотятся, — угрюмо ответил Кузьма и добавил: — Отвязаться не мог.
Назарыч в противоположность Кузьме был веселым, ласковым стариком.
— Поглядите, поглядите! Только, чур, не баловать на колокольне. И долго там не стойте, а то как запрусь на ночь да завалюсь спать, на всю ночь тут останетесь. Ты уже догляди сам, — прибавил он, обращаясь к безлокотному. Да не давай им борзиться по лестнице! А то ведь ребята, им все вскачь надо.
— Угу, — пробурчал Кузьма.
На колокольне Кузьму встретил другой старик ворчаньем:
— Копаешься! — и, взглянув на нас, добавил: — Хвост еще за собой притащил! Привожай их, не рад станешь!
— Говори по делу, — потребовал Кузьма.
— По делу хорошо. Часы отбивал, худого не видал.
С этим ворчливый старик стал спускаться. Напутствие Назарыча, чтоб не баловались на колокольне, оказалось лишним. Оба мы, как зачарованные, простояли с полчаса у перил колокольни, смотря на город и верх-исетский пруд. Стояли бы и дольше, но наш Кузьма настойчиво предложил:
— Будет! Слезайте! Не час вам тут стоять!
Мы оба заикнулись было: «Дяденька, еще маленько!» — но Кузьма был неумолим:
— Сказано слезать!
Может быть, это было и хорошо, что наш угрюмый вожак не дал «досмотреть». В памяти осталась недопроявленная картина, где смешались краски заката, всхолмленность местности, скрашенная расстоянием пестрота домов и причудливая рама верх-исетского пруда. На меня этот пруд тогда произвел такое впечатление, как будто я увидел его впервые, хотя не раз с Мишей ходил с удочками далеко по берегу, в том числе на Большой и Малый конный. Так назывались два мыса в юго-восточной части пруда, где в летнюю пору пасли лошадей. Точнее, выпускали на кормежку с закованными в железо передними ногами «для сохранности от воров». С этого места я имел возможность видеть ближний остров Баран, но он ничем меня тогда не привлекал. Наоборот, это даже усилило мои возражения в споре с Мишей, который «задавался своими островами».
— Подумаешь! Пустырь и пустырь! Нисколечко не интересно!
Но когда посмотрел на пруд с вышки колокольни, острова неудержимо потянули меня. На нашем заводском пруду их не было, а тут и дальние и ближние, и все они с колокольни казались красивыми.
— Хоть бы на ближнем побывать!
У Еремеевых была лодка, которая считалась дедушкиной. Даже взрослые не имели права пользоваться «без дедушкина слова». Обойтись без этого «слова» было нельзя, потому что с ним передавался и ключ от замка, которым была замкнута цепь у «причала» — огромной коряжины с вбитыми в нее пробоями. Одному Мише лодка не доверялась, а когда он указал на меня, как товарища, Гаврило Фадеич сказал:
— У двоих и баловства вдвое.
И, как мы ни упрашивали, старик уперся на своем:
— Нельзя.
Помог, вернее, подвел нас рыбный пирог. В этом году старшему брату Миши исполнился двадцать один год, и в ноябре он должен был явиться на призывной участок. По такому случаю решил справить именины «по-хорошему», то есть с приглашением родных и близких знакомых. Дедушка две ночи кряду ездил с мережами и очень удачно. Именины пришлись на воскресный день. Зная, что будут гости, я с утра не пошел к Мише, но он сам прибежал за мной:
— Пойдем! Дедушка за рыбным пирогом подвыпил. Сговорим его!
Я не стал возражать, и мы побежали. В избе было шумно. Гаврило Фадеич сидел на крыльце с каким-то незнакомым мне стариком. На просьбу Миши о лодке Гаврило Фадеич сначала ответил решительным отказом.
— Сколько раз говорить, нельзя!
Но у нас оказался неожиданный союзник, старик, сидевший рядом с Фадеичем. Узнав, что мы просим лодку, он проговорил:
— А я своему даю. В какую хошь погоду. Такой же, как вот эти. Беспрекословно даю. Пускай приучается.
Гаврило Фадеич посмотрел на небо, вытащил из кармана заветный ключ и, подавая Мише, проговорил:
— Ладно уж, потешьтесь для братовых именин. Только больше чтоб никого не брать и засветло домой! Весла берите, которые полегче.
У лодок, рассчитанных для «ботанья и лученья», где человеку приходится работать стоя, главным качеством считается устойчивость, но легкостью хода такие лодки не отличаются.
Мы сначала решили ехать на Дальние острова, но скоро убедились, что и расстояние до Барана нелегко одолеть двум десятилеткам. Оба были в поту, набили мозоли на руках, когда приплыли, наконец, к этому острову. Тут решили сделать остановку.
Пристали с восточной стороны. Лодку, сколько могли, вытащили на берег, поспорили друг с другом о количестве и качестве своих мозолей и для передышки занялись игрой. Оба мы читали «Робинзона», поэтому без раздумья решили играть «в Робинзона на необитаемом острове». Вид заводских труб, плотины, церквей и домов Верх-Исетска, конечно, мешал представлению острова необитаемым, поэтому мы перекочевали на западную сторону Барана, откуда виден лишь дальний бор. Редкие лодки катающихся и рыбаков мы старались не замечать. При организации игры возникло немало спорных вопросов. Прежде всего надо было решить, кому быть Робинзоном, кому — Пятницей. Решили этот вопрос жеребьевкой. Дальше вышло серьезное затруднение в способе, как выразить готовность Пятницы во всем слушаться Робинзона. Один уверял, что Робинзон должен поставить ногу на спину Пятницы, а другой говорил — на плечо, что казалось просто невозможным. Дальше возник еще более трудный вопрос: что делать на необитаемом острове? Припомнили, что прежде всего надо развести «огонь без спичек». Островок был безлесным. В расщелинах камней только изредка встречались карликовые березки. Нашли все-таки сухих прутиков и стали их тереть один о другой, но они лишь чуть теплели, а огня не было. Хотели соорудить из таких прутиков сверло, но не было шнурка. Миша сообразил, что можно заменить шнурок гайтаном с креста, но нужна была еще планка с отверстием в середине. В нашем же распоряжении был один инструмент — мой перочинный ножик, у которого маленькое перо вихлялось, а большое было наполовину подломленным.
Пока мы пытались преодолеть трудности добывания «деревянного огня», погода, как это иногда бывает на Урале, резко переменилась: стало холодно, подул северо-западный ветер и начал разводить волну. Сперва нас это даже порадовало: все-таки на необитаемом и в бурю, да и обратно при попутном ветре плыть легче. Нас занимало, когда по гладкой поверхности воды побежали пятна ряби. Мы видели, как они, сбегаясь и разбегаясь, перешли в бесформенное волнение, из которого вскоре возникли определенные ряды волн. Когда на волнах стали появляться белые гребешки, мы стали отыскивать «девятые валы». Так как невозможно было точно сговориться о ряде, с которого начинать, то счет у нас не сходился и возникал спор, который вал «девятое»?
Мы видели, как с пруда поспешно уходили лодки. Один из рыбаков, проезжавший вблизи острова, крикнул:
— Пора домой, ребятишки! Скорей убирайтесь!
Нас обидел этот окрик неизвестного, и Миша ему ответил:
— Не маленькие! Без тебя знаем.
Западная сторона пруда теперь стала совсем безлюдной и мрачной, ветер усиливался, и начинало темнеть. Стало страшновато, но именно поэтому каждому из нас не хотелось первому заговорить о возвращении. Еще постояли, но уже оба томились желанием поскорее добраться до дома. Я дипломатически выразил опасения:
— Дедушко-то, поди, сердится, что долго лодку не ведем. Другой раз ключа не даст.
— И то, — быстро согласился Миша. — Пожалуй, пора домой.
Но когда мы подошли к месту остановки, то лодки не оказалось. Ее, как видно, скачало волной, пока мы считали «девятые валы». Нам — таки пришлось провести довольно прохладную ночь на «необитаемом острове в бурю», и ни один из нас не мог похвалиться, что это доставило ему удовольствие. Мы сначала до хрипоты кричали в сторону плотины, потом перекорялись друг с другом, по чьей вине упустили лодку, а когда увидели на берегу двигавшиеся огни фонарей, всплакнули над своей участью.
— Думают, видно, что мы утонули.
Миша ждал телесных неприятностей. Мне это, пожалуй, не грозило, но было хуже: мой «случай с городской учебой» ставился под удар. На выручку пришло «страшное». Оно заслонило все остальное. Вспомнились разговоры о щуке, которая втягивает в пасть целую утку, о гигантском налиме, который выходит на берег и может «присосаться». А вдруг он тут близко? На всякий случай, отодвинулись от берега. Все-таки холод осенней ночи оказался сильнее «страшного». Мы сначала подпрыгивали и стучали зубами в одиночку, потом занялись добыванием «внутреннего тепла»: стали бороться. Кончилось тем, что мы, примостившись от ветра за скалистым выступом, прижались друг к другу и крепко уснули. Холод, однако, поднял обоих нас рано, и мы издали увидели, что по направлению к острову шла большая четырехвесельная лодка. В носовой части сидели дедушка Миши, дальше — его отец и старший брат. К своему удивлению, я увидел, что и Никита Савельич в лодке. Екнуло сердце: что будет? Мы даже готовы были куда-то бежать, когда лодка стала подходить к острову, но все переменил выкрик дедушки:
— Испужались, мошенники!
В голосе вовсе не слышно было угрозы, и Миша стал уверять:
— Ничего не испугались! Подумаешь, беда, лодку унесло!
— Рот разинешь, так не то, что лодку, голову унесет. А это ты врешь, что не испугались. На берегу слышно было, как оба ревели да маму кричали! Видишь, голос осип и глаза подпухли.
По части мамы была явная выдумка, но почему-то все в лодке засмеялись над этим. Верили, видно а дедушка Миши звал:
— Идите скорее, — уши драть буду…
В нашем положении не оставалось ничего другого, как итти в лодку. И дедушка, подхватив Мишу, неожиданно заплакал.
— Испужал ты меня, Мишунька!
Тут пришла Мишина очередь, и он «в голос заревел», обращаясь к отцу:
— Не буду, тятя!
— Ладно уж! — промолвил тот. — Надевай вон полушубок. Намерзся, поди?
Только старший брат проворчал:
— Сделал ты меня именинником!
Но отец строго оговорил:
— Не зуди! Со всяким может случиться.
— А ты, Егорко, что скажешь? — спросил меня Никита Савельич.
— В Робинзоны мы играли, — начал я оправдываться.
— Вы играли, а мне отдуваться! — сухо проговорил он, потом более ласково: — На-ка плед. Закутайся хорошенько. Продрог, наверно.
В волокитинских книжках мне не раз случалось встречать такие слова, как плащ и плед, но я не знал, что плед — большая шаль, в какую обыкновенно кутаются женщины, отправляясь зимой в дорогу. Я не умел с ней обращаться, да и стыдно было в «бабью одежу снаряжаться». Никита Савельич строго приказал:
— Разверни и набрось на плечи.
Пришлось послушаться. Сразу стало теплее. Миша уже отогрелся в полушубке и, сидя рядом с отцом, поглядывал на меня веселыми глазами. Я знал: будет потом смеяться, что я ехал в женской шали, как маленький, но мне было не до этого. Беспокоило другое: как дальше будет.
Вышло не так, как я думал. Когда мы пришли домой, Никита Савельич сказал:
— Получи Робинзона! Он, видишь, играет, а мне от тебя житья нет. Ничего ему не сделалось.
Софья Викентьевна, ходившая с заплаканными глазами и со своим «нюхальным пузырьком», была необычно приветлива. Сейчас же стала поить меня чаем с малиновым вареньем, потом уложила на кушетку, натерла ноги спиртом и укрыла своим мягким одеялом, тем самым, что удивило меня в первый день приезда в город.
За чаем я рассказал, как было дело. Старался, конечно, обелить себя, но боялся сваливать всю вину на Мишу, чтоб не запретили играть с ним. Никита Савельич, понявший мою хитрость, проговорил:
— Подобрались! Два сапога пара. Развести вас надо. Ты сегодня на уроки не пойдешь. Буду в городе, скажу там, что прихворнул.
Этот разговор меня встревожил. Еще хуже стало, когда Парасковьюшка укорительно сказала:
— Ты что же, милый сын, вытворяешь? Не у своих, поди, живешь! С оглядкой надо. Что мне отец с матерью скажут?
Я и сам еще в лодке почувствовал, что значит «жить со своими» и «не со своими», и теперь не верил ни теплому одеялу, ни приветливости Софьи Викентьевны. Мне захотелось домой, чтоб там «наругали как следует» и простили тоже как следует. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В верхнем этаже дома Садина, в расстоянии полутора квартала от училища, была одна из «ученических квартир». Это была не бурса, в которую мне предстояло вскоре перебраться, но все-таки преддверие. Придя с уроков, ученики не имели права уходить с квартиры без особого разрешительного билета, который подписывался только смотрителем или инспектором училища. Даже простой выход на улицу против дома считался преступлением. Вечером с пяти до девяти часов полагались обязательные «вечерние занятия», делившиеся получасовым перерывом на «первые занятные» — два часа и «вторые занятные» полтора часа. На «первых занятных» не разрешалось чтение книг из библиотеки, надо было сидеть над учебниками даже в том случае, когда тебе казалось, что уроки приготовлены. Квартира почти ежедневно посещалась кем-нибудь из учителей или надзирателей училища, которые проверяли подготовку к урокам и общее прохождение занятий. Случаи какого-нибудь нарушения установленного порядка «заносились в квартирный журнал», который в конце месяца представлялся инспектору при постановке баллов по поведению. Кроме обычных посещений квартиры учителями и надзирателями, были еще «налеты Антипки косолапого», как звали инспектора. Налеты не были частыми, но всегда неожиданными. Прибежишь, например, с уроков, чувствуешь себя свободно, влетаешь в квартиру, а он тебя встречает вопросами:
— Ты куда пришел? Почему шапку не снял? Где место твоим калошам? Белоручка, не можешь вешалку пришить! Нянюшку надо?
Ни во время свободных часов (с двух до пяти), ни даже во время сна мы не были застрахованы от его посещений. Спокойно придем на уроки, а в большую перемену «всю квартиру» вызывают к инспектору, и начинается вопрошательство:
— Почему простыня грязная, когда в сундуке две запасных? Зачем руки под одеялом держишь, когда всякий настоящий мужчина должен приучаться держать их открыто? Как складываешь одежду? Штаны на стул, рубаху под стул, а пояс где придется?
Это значило, что инспектор побывал ночью и запретил хозяйке рассказывать нам об этом.
Мы, разумеется, не любили Антипку, но теперь, задним числом, думаешь, что человек работал добросовестно, старался привить нам полезные навыки и держал в узде квартирохозяев по части обслуживания и питания, так как в любой день можно было ждать: «зайдет пообедать», «поужинать», «попить чайку». Свирепое отношение к великовозрастным, «прорвавшимся в винопитии» и обижавшим младших, было тоже понятно, так как «ранняя вода» и «культ кулака» были главным злом старой бурсы.
Была лишь одна черта, которая нравилась в инспекторе и тогда: он любил устраивать чтения. Это особенно ярко выступило потом, когда все квартирные были переведены в общежитие. Там после ужина, когда оставалось езде часа полтора свободного времени, он открывал эти чтения в зале. Чаще всего читал сам, и всегда классиков: «Вечера на хуторе близ Диканьки» Гоголя, «Севастопольские рассказы» Льва Толстого и так далее. Не сторонился нового, что тогда появлялось в печати. Отчетливо, например, помню, что «Кадеты» Куприна впервые услышал на одном из этих чтений.
Предполагалось, что, кроме инспектора, квартиры должен посещать и смотритель училища, но это уже была легенда. Смотрителем в те годы был И. Е. Соколов, тот самый, о котором не раз, как о своем лучшем преподавателе, вспоминал Д. Н. Мамин-Сибиряк. Никита Савельич, учившийся одновременно с Маминым-Сибиряком, говорил о Соколове менее лестно, но все-таки считал его хорошим преподавателем.
Но с той поры прошло около тридцати лет, и бывший хороший преподаватель семинарии стал скорее забавным, чем страшным смотрителем духовного училища. Звали его «Старый петушок». В отличие от других, он всегда ходил во всех крестах и медалях и непременно в своей бархатной камилавке. Причем убор этот всегда был исправен, с незахватанным бархатом. По этому поводу шутили:
— Так он же никогда не снимает. Как с утра надел, так и до вечера.
Другие объясняли иначе:
— На каждый месяц новые камилавки заказывает, а старые для хозяйства идут: цыплят в них держат, яйца — тоже. Сам видел: полный угол.
Ученические квартиры смотритель никогда не посещал И даже не знал в лицо учеников тех классов, где ему приходилось заниматься. Но все-таки он иногда «выступая с речью». Даже малыши, еще не вполне понимавшие, в чем здесь дело, удивлялись этим речам. Вел он их всегда с пафосом, размахивал руками, потрясая крестами, и неизбежно декламировал какую-нибудь часть из державинской оды «Бог»:
О ты, пространством бесконечный,
Живый в движеньи вещества,
Теченьем времени превечный,
Без лиц, в трех лицах божества!
Хриповатый голос, жиденькая бороденка, ставшие непонятными слова и преувеличенная жестикуляция — все это производило странное впечатление старины. Перед нами выступал именно преподаватель элоквенции и риторики уже в те годы, когда эти названия употреблялись в ироническом тоне. Смотрительские речи не столько слушали, сколько смотрели, как лицедейство, которое потом пародировалось и немало потешало ребят.
Из воспитательного воздействия оды «Бог» помню лишь ходовую инсценировку к одному стиху:
«Я царь» — солдатская выправка, строгое лицо, плечи приподняты, обе руки на высоте груди, одна зажата в кулак, другая полураскрыта ладонью вверх. Предполагается: в одной скипетр, в другой — держава.
«Я раб» — ноги, согнутые в коленях, руки повисли, голова опущена, лицо печальное.
«Я червь» — спина и шея продольно искривлены, вытянутая вперед рука делает «ползательные движения».
«Я бог» — голова откинута вверх, глаза выпучены, руки распахнуты, обнимая весь мир.
Сам декламатор оды оказался рабом… стяжательства. В то время, как я узнал потом, особая комиссия уже занималась исследованием двух совпадений: смотритель училища приобрел себе двухэтажный дом с мезонином, а строительство общежития на углу Уктусской и Александровского (ныне 8 марта и Декабристов) велось медленно и плохо. Расследование шло без спешки и огласки и могло бы кончиться ничем, если бы не вмешался «Антипка косолапый», который «донес на следователей». В результате декламатора выперли на приход за город, где он мог в церковных проповедях показывать образцы бурсацкой элоквенции семидесятых годов, чем немало удивлял богомольных старух.
— Припадочный, видно, батюшка. Как начнет проповедь читать, сейчас руками замашет, головой заболтает вроде балаганного зазывалы о пасхе. А о чем сказывает, понять нельзя.
Переход на режим ученической квартиры дался не без трудностей. Мне казалось диким, что нельзя выбегать на улицу со двора даже в «свободные» часы. Не менее удивляли и обязательные сидения за учебниками в течение двух часов. На деле же это оказалось необходимым и своевременным. В сущности, до этого я лишь учил наизуть стихотворения, большая часть которых была мне знакома раньше, а тут пришла пора заниматься более основательно. Чтоб ясней было, напомню, что подготовка в начальных школах того времени была очень разная. Кроме школ земских и министерских, существовали еще церковноприходские. Если первые две группы школ не могли похвастаться отпускаемыми им кредитами, то в последних это сводилось к совсем ничтожным суммам. Предполагалось, что духовенство бесплатно сумеет найти время для занятий в школе. В действительности этого не было. И на те жалкие средства, какие имелись, нанимался учитель. Разумеется, «соответственный». В силу этого про церковные школы и говорилось: «Не столько там учат, сколько тень на образование наводят». Я же учился в земской школе, где был «настоящий учитель» и даже были «дополнительные предметы за счет завода». Иначе говоря, ходил регент заводского хора и обучал «певучих ребят», а также чертежник, учивший нас черчению и рисованию. Конечно, все это было «чуть-чуть» и направлялось к поиску «склонных», которых потом забирали в хор или в заводскую чертежную, но все же это кое-что давало. Да и учебный год в заводских школах был гораздо длиннее, чем в сельских, где он начинался после уборки хлебов и кончался с началом весенних полевых работ. Так как среди учеников нашего училища было много из церковноприходских школ, то мое положение было преимущественным, и я вначале мог вовсе не заниматься.
В училищной квартире жило девять человек разного возраста. Трое — мои соученики, двое — великовозрастных, не один раз остававшихся на «повторительный» курс, и четверо третьеклассников, которые уже причисляли себя к старшим. Оба великовозрастные были из «тихих зубрил». Они надоедали разве тем, что не давали повозиться и пошалить во время «вечерних занятий». Из третьеклассников был один «охочий позадаваться», но физические его возможности были ограниченны, и, когда мы, первоклассники, в какой-то игре дружно его отлупцевали, он стал с нами на равную ногу. Вообще мне, как видно, повезло: ни в какой квартире, ни потом в общежитии не помню, чтоб кто-нибудь обижал и притеснял меня как малыша. Вошел в новую для меня жизнь просто, без особых трудностей и переживаний.
У садинского дома было одно ценное качество. Он находился рядом с верходаневским садом, на угловом участке которого достраивалось наше общежитие. Сад занимал тогда большую часть квартала между нынешними улицами 8 марта и Разина. Вдоль улиц Декабристов и Разина шли аллеи старых плакучих берез, к улице 8 марта примыкал участок, засаженный частью хвойными, среди которых было несколько кедров, и частью молодыми липами в возрасте пятнадцати-двадцати лет. Видно было, что за липовым участком наблюдали, деревья были расположены правильными рядами, сходящимися к центру. Липки выращены ровные, прямые, самые удобные для лазанья. Вблизи достраивавшегося дома было полуразрушенное кирпичное здание, похожее на склад. Мне казалось, что это развалины оранжереи, вроде той, какую приходилось видеть в «господской ограде» своего завода. Мои товарищи это оспаривали, уверяя, что тут была бумажная фабрика Верходанова; но эти споры не мешали считать развалины интересным местом для игры.
Значительная часть участка была все-таки пустырем, заросшим репейником и крапивой. Посредине имелись два небольших озерка, которые тоже представляли для ребят большой интерес зимой как катки, а весной, при полой воде, как место для плавания на плотах. Училищное начальство усиленно боролось против последнего использования озерков, снижало баллы по поведению, но все-таки это крепко держалось.
«Садинская квартира», то есть те девять человек, которые там жили, были первыми, «обосновавшимися на новом месте». Владелец дома Сергей Вавилыч проделал в своем заборе калитку, и мы на законном основании, не выходя на улицу, могли носиться по огромному пустырю, прятаться в развалинах, кататься — с оглядкой, впрочем, — на плотиках, которыми служили полотнища каких-то ворот, обрезки досок.
Ребята, живущие в других квартирах, а также казеннокоштные, ютившиеся в самом училищном здании, завидовали нам и усердно расспрашивали, как идет достройка, скоро ли всех переведут на верходановский участок. Когда началась осенняя ловля птиц, это место стало и боевым участком. Городские ребята, жившие по улице Разина, привыкли пользоваться старыми березами для установки силков и западенок, но теперь у них появились полноправные конкуренты из «садинской квартиры», и, как водится, началась война, к обоюдному удовольствию сторон.
Ученикам училища, разумеется, не дозволялось заниматься птицеловством, но у нас оказался удобный выход. Квартира звалась садинской, но Сергей Вавилыч был только владельцем дома, а ученическую квартиру в верхнем этаже держала его дальняя родственница. Сам владелец дома со своей семьей жил в нижнем, полуподвальном этаже, и его квартира не подлежала инспекторской ревизии. Садин, по основной профессии маляр, был большим любителем охоты, рыбной ловли и всего, что связано с походами за город. Хозяйственные люди, как мне потом удалось слышать, не очень одобрительно отзывались о нем:
— Вавило-то ему вон какой дом оставил и к мастерству приучил. Живи, как у Христа за пазухой, а он себя, гляди-ка, в подвал забил. Недаром, видно, сказано: «Охота — не работа, хлеба не даст».
Сергея Вавилыча действительно чаще можно было увидеть с ружьем или рыболовными снарядами, чем с малярными кистями. Оценивая свое положение, этот высокий длиннолицый человек говорил:
— Больше малярных работ наберешь, меньше годов проживешь. Мой вон родитель на сорок пятом свернулся. Дом нажил, а веку не дожил, а мне желательно наоборот: хоть дом проживу, а свое доживу. Больно ведь занятно в лесу-то и на реке тоже. Вон я…
И он начинал рассказывать о чем-нибудь недавнем. Тонкое, детское чутье подсказывало, что говорит это не промысловик, а человек, влюбленный в природу и хорошо ее наблюдающий. Особенно часто он рассказывал о весенней охоте на глухарей. При этом неизменно выплывало «лучшее токовище в нашем краю», которое удивляло Садина своей добычливостью.
— Ведь и место не больно удаленное. Между Челябинским трактом и полевской дорогой есть свечной завод. Там воск в больших чанах топят, потом в воду спускают, воск и застывает пластинками вроде стружки. Эту восковую стружку раскидывают на большие решета и отбеливают на солнце, как холсты. Места под отбеливание многонько взято, а людей не так уж много. Двое-трое при варке да пятеро-шестеро по разноске восковой стружки. Что и говорить, дело тихое, а все-таки люди. И рядом, в лесочке, это самое токовище. Куда я ни хаживал, а лучше не видал. Иной раз за одну охоту столько набьешь, что едва до дому донесешь. И не тому дивишься, что охота удачливая, а вот, как это устроено: направо дорога, налево дорога, город близко, а глухарь всетаки это свое токовище не бросил!
В числе других трофеев охоты у Садина была живая лиса. Она была привязана недлинной цепью к обыкновенной собачьей конуре. Понятно, что каждому из нас хотелось «приручить лису», но она злобно тявкала тонким голоском на каждого приближающегося, а если видела что-нибудь у него в руках, то скрывалась в свою конуру. Ближе других подпускала лишь Сергея Вавилыча, когда он приносил еду, но близко не подходила, пока Садин не отойдет. Сосед, нередко заходивший к Сергею Вавилычу, спрашивал:
— На что ты эту нахлебницу держишь? Давно на воротник поспела, а он ее рыбой да мясом кормит! В копеечку она тебе обойдется, а получишь столько же, сколько и сейчас.
— Не конторский я, — отвечает Садин, — чтоб мне все копейки сосчитать. У меня тот интерес, не удастся ли ее приручить.
В квартире у Садина была не одна клетка с птицами, а в сенях жили два ручных голубя. Мы пользовались этой особенностью нашей квартиры: свою птицеловную добычу тащили к Сергею Вавилычу.
Против садинского дома был тогда один маленький домик, в котором останавливались приезжавшие из монастырских заимок. Через ворота этого домика можно было попасть в монастырскую рощу, которая занимала тогда огромную площадь, обнесенную с трех сторон каменной стеной.
Нас, ребят, конечно, привлекали монастырские стены, особенно сложенные из дикого камня. Очень хорошо тут играть «во взятие крепостей». При всей занимательности верходановского сада и строгом запрещении отлучаться с квартиры мы все-таки бегали на нынешнюю улицу Большакова, чтоб оттуда «занять крепость». Кстати, здесь и вовсе в других целях, как я узнал впоследствии, были налажены перелазы. Да ведь как ловко! Стена как стена, а глядишь — один камень убран, другой выдвинут — иди, как по лестнице! Только, конечно, знать, где эти перелазы.
Взрослые не разделяли мнения о занятности монастырских стен. Наоборот, ворчали, что «монашки город теснотят да наледь разводят». Действительно, эта «монастырская роща» являлась чужеродным телом и мешала правильной планировке растущего города. Если еще можно было понять назначение ближайшего к монастырю загороженного места, то остальной кусок, кварталов на двенадцать-шестнадцать, казался вовсе ненужным для монастыря. Вероятно, за каменными стенами здесь была просто земельная спекуляция более тонкого вида, чем многочисленные пустыри. Частицу этой спекуляции мне пришлось потом увидеть, когда монастырь продал в годы хождения золотой валюты за сто тысяч рублей свой капустник, на котором теперь построено здание электрохимического института (бывшее епархиальное училище) и высшей партийной школы (бывший строительный институт). Разговор о наледи тоже имел основания. На монастырском участке был устроен прудок, который при неналаженности спуска поддерживал заболоченность нижележащего участка города и ранней весной сказывался наледями на улицах 8 марта, Разина, Чапаева.
Живая лиса во дворе, верходановская усадьба, монастырская стена, которую можно брать приступом, чечетки, щеглы и жуланы «не хуже наших», Сергей Вавилыч, новый уклад жизни — все это так захватило меня, что первые две субботы я не ходил в Верх-Исетск. Когда же наступила осенняя слякоть и игры волей-неволей были перенесены в комнаты, я после какого-то «столкновения в своей среде» вспомнил о Мише, о «необитаемом», о Парасковьюшке, о Никите Савельиче, даже о Софье Викентьевне и почувствовал, что мне стало скучно. Итти в Верх-Исетск уже не решался: «Заругают, что долго не был». В то же время тревожило, как сказать дома, что не хожу к Никите Савельичу. От этого стало еще беспокойнее. Но вот Никита Савельич, возвращаясь из Сысерти, заехал сам. Он рассказал о моих домашних, спросил, как учусь, потом стал разговаривать с другими ребятами. Как выходец из духовных, он знал многих «по отцам», а разговаривать он умел. Всем нашим так понравился, что я потом этим даже гордился.
Посидев в верхнем этаже, он сказал мне:
— Ну, пойдем к Вавилычу.
Оказалось, что он хорошо знал Садина и запросто называл его Вавилычем. Разговаривали они об охоте. Никита Савельич сам охотником не был, но очень интересовался истреблением волков, которые тогда довольно заметно мешали скотоводству. Прощаясь с Садиным, он передал ему два серебряных рубля и попросил:
— Ты, Вавилыч, направляй этого парнишку каждую субботу и канун праздника к нам. Когда вовсе грязно, найми ему извозчика. Выйдут деньги, скажи: с ним пришлю либо сам завезу.
С той поры мои субботние походы в Верх-Исетск стали регулярными. Никита Савельич вовсе «не ругался», а Софья Викентьевна усиленно меня «подкармливала», хотя я и в квартире не голодал.

Комментарии